|
КИСЕТ С МАХОРКОЙ
Иерархия людям необходима, через нее легче понимать окружающий мир. Ведь иерархия - это, прежде всего, сравнение. В шестом классе Лопатинской неполной средней школы С-ского района иерархия среди учеников устанавливалась по двум основным признакам: среди мальчиков - по силе, среди девочек - по красоте. Насчет силы у меня было все в порядке: я был самым высоким и крепким в классе и мог, к примеру, взвалить на спину мешок картошки и тащить его через все поле к телеге. Но беда в том, что силой считалась не физическая сила в полном смысле слова, а скорее драчливость, и тут я давал слабину. Я робел и отступал перед самыми мелкорослыми мальчишками, которые не могли осилить и половины посильного мне веса. Это выводило из себя моего друга Митьку Кишенина: - Ты же его одним ударом свалишь, че ты бздишь? Врежь ему сразу промеж гляделок, он и заскучает. Эх ты, слабак... Вот так, превосходя всех в физической силе, я считался слабаком, и занимал в никем не сформулированной, но всеми четко осязаемой иерархии одно из последних мест. Слабак... Зато первое место, бесспорно, принадлежало Митьке. В драке он был бесподобен. Он кидался на противника свирепо, очертя голову, и бил беспощадно и азартно, не ощущая ответных ударов. Страха он не ведал: в одиночку мог напасть на троих и побить их вдребезги. Его боялись, с ним никто не задирался, его вызовов "стыкнуться", то есть помериться силами в драке, никто не принимал. Он являл как бы полную мою противоположность, и при этом мы были настоящими друзьями на протяжении трех школьных лет, пока он не прервал нашей дружбы, прокляв меня навсегда. Об этом я и хочу рассказать. Собственно говоря, в том что мы подружились, на самом деле не было ничего удивительного. Мы оба были отверженными. Я по вполне понятной причине: моя семья была пришлая, мы были, как называли нас местные жители, "выковыренными", то есть эвакуированными из оккупированных немцами районов. Такие люди - все, автоматически, без разбора - считались евреями, а евреев полагалось ненавидеть. Этот феномен я долго пытался объяснить себе - не тогда, конечно, когда был шестиклассником, а позже. Почему жители глухого заволжского села Лопатина ненавидели людей, которых никогда в жизни не видели - ни они, ни их предки? Евреям приписывались фантастические свойства и поступки. Так считалось, что они сытно питаются пряниками и сметаной, дополняя свой рацион кровью русских людей, у всех отнимают имущество, портят скот, а в войне участвуют на стороне немцев. Все это носило характер почти что мистический, тогда как отверженность Митьки происходила из причин другого рода - сугубо бытовых. Дело в том, что он был сыном лесника Ивана Кишенина, у которого с лопатинскими жителями была давняя вражда. Выполняя свой служебный долг, старший Кишенин не допускал поселян рубить лес где им хотелось, а только на специально отведенных делянках. Но делянки эти были далеко от села, и лопатинцы норовили взять где поближе. Из-за этого происходили постоянные стычки с Кишениным. Перед самой войной он четырех лопатинских мужиков привлек даже к уголовной ответственности за порубку; ну не он сам, конечно, а прокурор, но по его заявлению. Пока закончилось следствие, все четверо обвиняемых уже были на фронте; из этих четверых, к слову сказать, не вернулся ни один... Были и другие причины, почему не любили Кишениных. Жили они особняком, не в селе, а в лесу, в двух километрах от Лопатина. Жили в достатке, чему немало способствовало то, что Кишенин был непьющий. С сельскими общались мало. "Барами себя воображают" - говорили о них лопатинцы. Ну, барами не барами, а сельской элитой они несомненно были, выражаясь современным языком. Все же беды не обошли и их: лет за пять до войны у лесника умерла жена - говорили, надорвалась на работе, помогала мужу таскать бревна. Остался он с двумя малыми детьми, близнецами Митькой и Ниной. И еще одна беда приключилась: упавшее дерево перебило леснику ногу. Сделался он хромым на всю жизнь, что неожиданно обернулось позднее как будто даже удачей: в годы войны он оказался почти что единственным в селе мужиком. Хоть и хромой, но мужик из себя крепкий, солидный, серьезный. Многие лопатинские девки, не говоря уж о вдовах (а вдовами к концу войны стали две третьих бабьего населения), пошли бы за него с охотой, но он ни за что не хотел жениться: мачеху, говорил, детям не приведу. Женскую работу в доме справляла Нинка, а лопатинские бабы злились на Ивана Кишенина не знаю как... Так вот, если Митька Кишенин был в классе первым по силе, то сестра его Нинка была первой по красоте. Высокая, стройная, с рано проступившими женскими округлостями, она отчетливо выделялась среди соклассниц, и я это сразу заметил. Свою влюбленность в Нинку я тщательно скрывал сначала от себя, а потом, когда осознал, в чем дело, от Митьки. Но для самой юной Кишениной мои чувства не остались тайной. Впрочем, разговор не об этом.
В истории, которую я рассказываю, важное место занимает немецкий язык. У нас в школе его преподавала Фрида Евсеевна, тоже "выковыренная", молодая женщина откуда-то из Литвы. Она дружила с мамой и рассказывала ей, что муж ее погиб на фронте под Брестом в начале войны, всех ее родственников поголовно уничтожили немцы, и теперь она не знает, стоит ли вообще ей возвращаться в родные места, когда такая возможность, наконец, появится. Немецкий язык давался мне легко, но другим детям в нашем классе, никогда не сталкивавшимся с самой концепцией иного, неродного языка, было мучительно трудно понять, что одну и ту же мысль можно выразить совершенно другими звуками и совершенно другой грамматической конструкцией. Митька, к примеру, не мог понять, как осуществляется перевод с языка на язык. "Как узнают, - спрашивал он в полном отчаянии, - что "шпрехен" значит "говорить", а не "ходить", не "бегать" или еще что-нибудь?". Ему казалось, что в самом слове заложен какой-то не разгаданный им код, который позволяет превратить это слово из "шпрехен" именно в "говорить", только в "говорить" и ничто другое. И сколько я не убеждал его, что это просто так без причины: договорились люди, что по-немецки будет "шпрехен", а по-русски "говорить, - нужно запомнить и все, он не мог поверить в такой ненаучный примитивный подход: - "Договорились"? А тогда почему "хабен" значит "иметь"? Ведь можно было договориться, что "хабен" - это "говорить". Надо сказать, что у Нинки, которая не вдавалась в философию лингвистики, дела шли лучше. Я же и вовсе в их глазах был виртуозом немецкого языка, Шиллером и Гете в одном лице. Как я сказал, учились мы в шестом классе, а был это сорок шестой, первый послевоенный год. Первые демобилизованные инвалиды уже появились в селе, и мы с мамой ждали со дня на день, что демобилизуется отец и приедет за нами, и мы покидаем в чемоданы свои обноски и... ту-ту, прощай Лопатино, возвращаемся домой, в родной город. Но отец писал, что демобилизация откладыватся и откладывается, поскольку он инженер с высшим образованием, и такие люди очень нужны в армии в данный момент. Так что наша деревенская жизнь продлялась на неопределенное время, мама продолжала работать в колхозе счетоводом-нормировщиком, а я продолжал учиться в школе.
Между тем, признаки послевоенной жизни все определенней заявляли о себе в нашем глухом селе. Вернувшийся с войны Петр Ваганов был немедленно назначен-избран председателем сельсовета, и как говорили, благодаря его усилиям и репутации героя войны, в Лопатино началось строительство. Ведь на протяжении всех военных лет ничего не строили, все только разваливалось. А тут на пустыре за околицей начали строить нечто: одни говорили - новый коровник, другие - гараж для МТС. Стройка была окружена какой-то таинственностью. Работали на стройке три приезжавших из райцентра тощих мужика, это все отчетливо видели. Но подходить к ним не разрешал конвоир с карабином, который целый день сидел на груде щебня и отгонял всех любопытствующих. Первым страшную тайну новой стройки разузнал не кто иной, как Митька. После уроков мы как обычно вчетвером отправились к Кишениным в их лесную обитель. Вчетвером - это Митька, Нина, я и рыжий пес Волчок, преданный Митьке настолько, что приходил с ним утром в школу и целый день ждал его, гуляя поблизости, чтобы после занятий проводить домой. Волчок безусловно был частью Кишенинской семьи, он доводился сыном их старой домашней собаки Вассы; притом Васса была здоровенной, кудлатой, чернявой, а Волчок маленьким и рыжим. В кого он такой пошел - знало только собачье сердце старой Вассы... Подобно Волчку, я охотно провожал Кишениных домой, и тому было много причин. Во-первых, куда приятней быть в компании своих ровесников, чем сидеть одному дома. Во-вторых, я старался быть как можно ближе к Нине, ловить ее случайные взгляды, слушать ее голос, а иногда даже ощущать прикосновение ее руки. Ах, как влюбляется четырнадцатилетний подросток, так любить не способен никто... Но была еще и третья, совсем прозаическая причина: у Кишениных в печке ждал нас горячий обед - щи (чаще постные, но иногда со свиными потрохами) и картошка, тогда как дома - холодная тюря: хлеб с молоком. И одиночество до возвращения мамы с работы.
В тот памятный день, о котором я хочу рассказать, Митька в классе был с самого утра какой-то непривычно напряженный, сосредоточенный, и только шепнул мне: "Пойдем домой - расскажу". А что расскажу - даже не намекнул. И вот едва мы четверо отошли достаточно далеко от школы, он сказал: - Я знаю, кто эти мужики на стройке. Я вчера конвоиру целый кисет городского табачку отнес, и он мне точно сказал: пленные немцы. Понял? Пленные немцы.
Новость меня потрясла. Вот так, запросто, рядом с нами, прямо за околицей - и немцы! Те самые немцы, которые разорили половину страны, поубивали три черверти мужиков из Лопатина, живьем закопали во рву под Винницей мою бабушку, тетю, двух моих двоюродных сестер и двоюродного брата, которого звали точно так же, как меня: и имя, и фамилия те же... Я только спросил: - А поглядеть на них можно? Митька оглянулся по сторонам и прошептал: - Конвой сказал, приходи после шести, когда работа кончена, а грузовик за ними еще не подали. Сегодня можно бы и сходить... только вот какое дело. Этот конвой... ну, мужик с берданом... он, чай, за так не пустит. Он опять табаку захочет. - Так ты ему давал же. - Что ж что давал, а он хочет еще... Если я опять возьму у отца... - Не, больше нельзя, - вмешалась в разговор Нина. Она шагала рядом с нами крупными шагами, ее кирзовые сапоги легко ступали по дорожным выбоинам. - Там мало осталось, отец заметит. Обоим попадет. Об этом педогогическом приеме Ивана Кишенина я знал давно: он не желал разбираться, кто из детей нашкодил, и наказывал обоих. Лупил нещадно. И тут меня осенило. Я вспомнил, что у мамы где-то на полатях хранится мешочек с махоркой. Сама мама не курила, но махорка была ценностью, валютой того времени, и она хранила свой мешечек про черный день. Правда, то была простая махра, а не "городской табачок", как у Митькиного отца. - Ничего, возьмет, чай, как миленький, - оживился Митька. - А тебе не попадет? - осведомилась Нина. - Я маленько... Авось не спохватится, - ответил я. В те годы, у меня были в употреблении как бы два языка: один домашний, "городской", на котором я говорил с детства, а другой "деревенский", со всеми этими "авось", "маленько", "чай" (не напиток, а производное слово от глагола "чаять"), "знамо" и тому подобными словами из лексикона местных жителей. План был простой: приходим к Кишениным, обедаем, Нинка шьет небольшой кисет из подола старой юбки ("я это моментом" - заверила она), я бегу к себе домой, набиваю кисет махоркой, и к шести часам являюсь с кисетом на околицу. Я примчался в условленное место вовремя, нервно прождал с полчаса, но Митька с сестрой не появлялись. Между тем, внимание мое все больше поглощала стройка. Вообще-то работы там на сегодня закончились, и люди просто ждали прибытия грузовика, который отвез бы их назад в райцентр. Даже с отдаленного места, где я ждал друзей, можно было разглядеть охранника с карабином на куче щебня и трех рабочих, пленных немцев, как утверждал Митька, растянувшихся чуть поодаль на желтоватой осенней траве. Был уже конец сентября, но погода стояла теплая. И вот я заметил, что один из рабочих отделился от группы и подошел к конвоиру. Они недолго поговорили, размахивая руками, как глухонемые, а потом полезли в карманы своих галифе - на немце грязно-серого цвета, а на охраннике грязно-зеленого. Забыв про Митьку и Нинку и стараясь оставаться незаметным, я подобрался поближе и увидел, как охранник и немец выворачивают карманы, вытряхивают оттуда последние крохи табака, сварачивают цыгарку и начинают поочерди ее раскуривать. Просто невероятно - курит одну цыгарку с немцем... Я так был поражен, что высунулся из-за куста - и немедленно был обнаружен. - Вали отседа! Пошел, пошел! - крикнул охранник, а немец наоборот стал подзывать меня, манить пальцем. Я застыл в нерешительности. Охранник взглянул на меня еще раз сонным взглядом и махнул рукой: ладно, мол, подойди. А немец опять поманил и крикнул: "Komm her, komm her!". Теперь уже никаких сомнений не оставалось, что это немец. Я начал приближаться, глядя на него во все глаза. Первое, что меня удивило: он совсем не был похож на немца, как их изображали в кино и в газетах. Был он темноволосый, а не рыжий, невероятно тощий и почти беззубый. На плечах пучками росли черные волосы. Помимо грязно-серого галифе, подпоясаннаeго веревкой, на нем была еще более грязная майка. Он растягивал рот в улыбку, манил меня пальцем и повторял: "komm her, komm her". Живой немец... Я постарался представить себе его в полной форме, в высокой фуражке, в мунлире, с автоматом на груди... Может, это и было последнее, что видел в своей жизни Алька, мой двоюродный брат. А потом этот немец снял с груди автомат и... Хотя нет, все было не так. В них даже не стреляли, их столкнули живыми в ров, засыпали землей, а сверху проехали танком. Несколько раз проехали, но земля все равно еще три дня шевелилась. Соседка письмо нам прислала, все подробности описала. Немец еще больше растягивает рот в улыбке. Он достает из кармана самодельную картонную игрушку - обезьянку на ниточке. Потянешь за нитку - обезьянка подымает лапы и высовывает язык. - Affe, Affe - говорит немец и улыбается. Он протягивает обезьянку мне и добавляет: - Zwei Zigaretten. Gib mir zwei Zigaretten. Такой жалкий, грязный, без зубов... Там, на краю рва, были совсем не такие. Алька видел совсем не таких. Как выглядел тот, который столкнул его в ров?.. Алька - то же имя, та же фамилия. Может, это был я, а не он? Ведь в то лето отец собирался в Винницу проведать родственников, и это случайность, что мы туда не поехали - война началась. - Валите отседа! Ишь повадились... Я оборачиваюсь на гоос охранника и вижу за своей спиной Митьку и Нину. - Ладно тебе, дяденька, - увещевает охранника Митька. - Мы табачку принесли. Как договаривались. Охранник умолкает. - Zwei Zigaretten, - повторяет немец и сует мне свою обезьянку. - Ich habe keine Zigaretten, - говорю я на чистом немецком языке, как научила меня Фрида Евсеевна, и перевожу для остальных: - У меня нет сигарет. Митька заливается сардоническим смехом: - Сигареты ему!.. Може, еще кофия или какавы?... - А че ты ржешь? - возвышает голос охранник. - Ты пацан, ты еще не знаешь: это хуже голода, когда курить хочется. Хуже, чем недоспать. Ну, пущай он немец, а что немец - не человек? Раз его не убили, а в плен взяли, его кормить положено. А им толком ни еды, ни курева... Он слез с кучи щебня и стоит, опираясь на свой бердан, как на костыль. Я вдруг замечаю, что он хромой. Услышав от меня фразу на родном языке, немец начинает что-то быстро и горячо говорить - но это уже за пределом моих лингвистических познаний. В конце концов, он опять сует мне свою "Affe", произнося при этом заискивающим голосом одно слово: "махра, махра, махра". И тут я совершил тот позорный поступок, за который Митька меня проклял и лишил своей дружбы. Повинуясь непонятно какому импульсу, я расстегнул рубашку, извлек из-за пазухи набитый махоркой кисет и протянул его немцу. Тот оторопело посмотрел на меня, не веря своему счастью, пробормотал "danke" и несмело взял кисет. - Дурак! Что ты делаешь? - заорал Митька за моей спиной. У немца забегали глаза, он пытался что-то сказать, затем несколько раз судорожно глотнул воздух и заплакал. Слезы текли по его впалым, покрытым черными волосами щекам. Может, его переполняла благодарность, а может он жалел о чем-то. А может, плакал по Альке... Я не выдержал и тоже заплакал. Так мы стояли друг против друга, немец и я, и оба плакали, а Митька выходил из себя: - Ты что, ты понимаешь - это же немец! Они всех наших мужиков поубивали, а ты ему - кисет!.. Ты что - за немцев? Ты сволочь, гад, изменник, еврей!.. Не подходи ко мне больше никогда! Он схватил сестру за руку и потащил ее прочь от меня, от немца, от всей этой возмутительной истории. И действительно, с тех пор перестал меня замечать. Не видел меня в упор, не обращался ко мне, отворачивался, когда мы случайно встречались. И запретил сестре со мной общаться. Но когда его не было поблизости, она подходила, совала мне в руку какой-нибудь пирожок или кусок мяса в тряпице и шептала: - Возьми, покушай. Я сготовила...
Между прочим, стройка за околицей очень скоро перестала быть тайной. Все село узнало, что работают там пленные немцы, а строят они никакой не коровник и не гараж, а новый дом для нового председателя сельсовета Петра Ваганова. Большой дом - пятистенок под железной крышей.
Эта завершающая часть моей деревенской жизни длилась недолго: отца все же демобилизовали, и он приехал за нами. Сборы были поспешными. Когда я прощался со своим классом, Митька демонстративно вышел на улицу. А на школьном крыльце ко мне подскочила Нинка и поцеловала в губы горячим влажным поцелуем. - Я тебя век не забуду, - шепнула она, - и ты не забывай.
|
|